– Зоя-джан, – взывает командирски. – Давай в бадминтон!
– Не могу, – поток дыма ударяется в нос, рассекается. – У меня же нога больная.
Тамара мычит вразумлённо, вспомнила.
– Ещё болит? Слушай, что ты лежишь на земле? Башку простудишь.
Тут же тянет приподняться на локтях. Маша на скамейке с Олей уже улыбается.
– Дай мне сигарету, – требует Тамара. Вытягивает из пачки, поджигает.
– Интересно, а наших учили делать скворечники на трудах? – так, просто, мысли вслух.
– Кору клювом долбить их учили, – жадно курит. Затяжки глубокие и частые. Отдаётся вся. Как всегда. Волосы в хвосте. Русые вихры во все стороны, как лучи от солнца. Лицо круглое, но приятное. Вечно жалуется на свои широкие скулы. Нормальные скулы. В гармонии со всем остальным.
– У тебя веснушки.
– Да? – хватается за щёки, обрадовалась.
– Утром ещё не было, а теперь – полно.
Хмыкает. Увлекается какой-то фантазией, глаза – вправо и вверх. У неё за спиной маячат Оля с Машей, становится слышна их стрекотня. Тамара оборачивается.
– Ну, что вы тут? – задорно спрашивает Оля, задерживает взгляд, вскидывает брови. – Ты что такая задумчивая, Зося?
– Как вы думаете, если повесить скворечник – птицы не подерутся из-за него?
Рассмеялась. Дюжина звонких компактных смешков, соединённых перламутровой нитью придыхания, выпорхнула из её рта. Этот смех был подобен жемчужному ожерелью, но равно же он был подобен фундуку, брошенному в пиалку с молоком и всплывшему на поверхности. Не менее он был подобен ягодам черешни, упругим и глянцевым, не слишком крупным, но и не крошечным, которые катятся по мраморной столешнице. В меньшей степени, но всё же напоминал он и развеваемую ветром гардину из гроздьев акации. И, пожалуй, больше всего он походил на горсть подброшенных камушков в момент, когда они влетают в солёную воду.
Это было одно из тех мгновений, когда самое обыденное действие, повторяемое нами множество раз, вдруг выходит у нас по-особенному, невольно привлекая к себе внимание всего сущего; и все его свидетели догадываются, что это мгновение задумывалось Вселенной, возможно, ещё до нашего рождения. Услышав Олин смех, подобрались, выпрямились, точно пузатые боссы под звуки гимна, шершавые стволы. Сконфуженно прижалась к земле вытоптанная Тамарой трава, не оставляя шанса адептам пословицы. Две сестры встрепенулись и, забыв о скворечнике, озадаченно вгляделись в замерцавший сумрак парка. И даже самовлюблённые облака с любопытством замедлили ход, пренебрегая образованным за ними затором. И окна Лолитиной спальни, открытые в парк, где двадцать лет назад прозвучал этот смех, ностальгически пошатнулись, вспомнив, как беременная ею мать, стоя в этой комнате перед зеркалом, с любопытством разглядывала свой живот, и как её бабушка показывала Оле в его тёмном отражении лысую малышку. Они вспомнили, как она плакала из-за разбитого колена, пока кровь текла на белую простынь, и как, свесившись с кровати, рвала однажды ночью, объевшись грецких орехов, и о брачной ночи её бабушки и дедушки, об агонии её прабабки и о ругательствах пьяного маляра, свалившегося с табуретки, на которой белил потолок. Потом они сообразили, что всё перепутали – ночная рвота была не у неё, а у её матери, а побелкой потолка занимался сам дед, после чего и сломал ногу. И о многом ещё успели вспомнить окна, пока на лужайке стадиона, вдруг раздувшейся до размеров галактики, звучал насыщенным вокализом, благословившим прозвучавшую фразу, ставшим её самой ценной и самой желанной наградой, Олин смех.
Она отсмеивается и вновь становится обычной школьницей с царапиной под коленом и неумолимой перспективой исполнения американской мечты.