– Слушай, – говорит Гейб, устроившись на краю дивана, словно тусуется здесь каждый день. – Будучи грязными испорченными подлецами, как насчет сбежать отсюда? Куда-нибудь прокатиться?

– Гейб. – Качаю головой, хотя все еще улыбаюсь ему, и эта улыбка мне все больше кажется не просто дружеской. Сейчас мне хочется сказать «да», равно как и отказаться. – Я работаю.

Гейб выгибает брови.

– Иногда же надо делать перерыв, верно?

– Я… да. – Менее, чем через час, но все не так просто. Не может все быть так просто, вот и все. – Твоя семья меня ненавидит, – напоминаю ему. – Если мы оказываемся друг к другу ближе, чем на пятьдесят шагов, – это катастрофа. Думаю, весь Стар-Лейк совершенно не против того, чтобы я оставалась в своей комнате и все лето смотрела документальные фильмы. В смысле, я жду не дождусь фильма про фермеров, выращивающих огромные тыквы ради денежных призов, поэтому…

– Так что? – Гейб терпеливо смотрит на меня, как человек, готовый подождать. В лобби тихо, солнце льется в недавно протертые французские двери в дальнем конце, на полке высокого камина вновь расставлены пышные растения. – Что думаешь?

Я громко выдыхаю вместо ответа.

– Почему?

Гейб смеется.

– Потому что ты мне нравишься. Ты всегда мне нравилась, а теперь ты – социальный изгой, значит, свободна.

Я фыркаю.

– Это грубо, – ругаюсь я, игнорируя комплимент. Игнорируя «всегда» и все, что это может означать. – А что случилось с «мы в одной лодке»?

– Я тоже социальный изгой! – сразу восклицает Гейб, что звучит абсурдно, но и почему-то подкупающе. Он широко и довольно улыбается, когда я начинаю хохотать. – Идем, – говорит он, словно чувствует, что я сдалась. – Никто не увидит, можешь пригнуться на сиденье, пока не доберемся до шоссе. Замаскируйся.

– Очками с приделанным носом, – предлагаю я, качаю головой и улыбаюсь. К черту все, говорит тихий голос в моей голове – тот же голос, что, возможно, посоветовал сходить на вечеринку. В этом городе почти все меня ненавидят или относятся ко мне с равнодушием. Все, кроме… – Гейб.

– Молли, – говорит он, в точности повторяя мой тон, – доверься мне.

И… я доверяюсь.

Мы едем час до Мартинвейла с открытыми окнами, впуская внутрь ветер; ощущение избавления от старого бодрит.

– Значит биология, да? – спрашиваю его, тянусь через центральную консоль и коротким ногтем щелкаю по брелоку Нотр-Дама, болтающемуся из зажигания. Я думала, поездка получится напряженной или полной неловкости. Но все отлично. – Кем будешь, безумным ученым или вроде того?

– Ага, именно. – Гейб отпускает руль и разводит руки, словно монстр Франкенштейна, его теплое плечо при этом натыкается на мое. – Буду заниматься секс-роботами. И секретными экспериментами над ящерицами. – А потом продолжает, пока я смеюсь: – Нет. Я посещаю подготовительные медицинские курсы.

– Серьезно? – Это почему-то меня удивляет. Я всегда считала Джулию мозгом семьи Доннелли. У Гейба имелся характер. У Патрика душа. – Курсы какого рода?

– Кардиологические, – тут же отвечает он, затем выдыхает и качает головой. – Наверное, причина немного банальна и очевидна, да? «Дамы и господа, отец этого пацана умер от сердечного приступа, посмотрите, как он работает над своими проблемами самым очевидным в мире способом».

Никогда не слышала, чтобы Гейб говорил о папе. Не знаю, почему-то считала смерть Чака скорее потерей Патрика, чем кого-либо другого. Наверное, потому, что больше чувствовала ее от него, потому что Патрик был моим любимым Доннелли, и где-то глубоко в подсознании я считала его и любимчиком Чака. Вот что было самым замечательным в Чаке, вот почему на его похороны пришли шестьсот человек: все считали себя его любимчиками. Вот таким он был человеком.