– Вы что совсем одурели? Не слышите что ли? Пироги горят! Запах дурной! Айгэ!

И как припустит драпака, оставив в расщелине наличника, сверкающую в лунные ночи сталь.

– Тарас Прокопич, пироги-то пожглися. С огнем шутки плохи.

Я поднял ее на руки. Наши тела синхронно завибрировали в каждой точке соприкосновения друг с другом, обмениваясь чем-то незримо текучим и нужным. Вот и навесная переправа на сеновал. Сеновал отдает легким привкусом мяты. Жженые пироги – горящие мосты. Скошенная мята – скошенная мята…

Утро, прорываясь криками петухов, тревожно ослепляет сердце. Серпунюшка давно не спит. В ее глазах покой. Она знает что-то важное про жизнь, что-то такое, что вытесняет страх. Я сжался в комочек и нырнул под ее грудь, встретившись носом с родинкой на ее солнечном сплетении.

– Я… я так…

– Чч-чч… не нужно объяснять. Ты боишься.

– Да, мне очень страшно. Почему ты не боишься?

– Потому что.

Слезы текли по ее животу. Я ощущал конечную точку своей жизни. Вера в любовь окатила жестоким страхом неминуемой потери. Я оплакивал свое будущее.

Прося прознала той же ночью. Считая связь мужа с полоумной девицей мимолетным увлечением, решила оставить все как есть. «Бабник он и есть бабник». Ей ли, русской женщине мудрости и терпения занимать? Но столкнувшись на крыльцах с чокнутой жену укололо подпорченное самолюбие пополам с неудовлетворенным желанием, которое муж предпочитает игнорировать в угоду другим. Сила презрения взгляда другую бы изничтожила. Серпунюшка же не опустила глаз, открывшись без страха и стеснения испепеляющему воздействию ненависти. Ошарашенная такой реакцией, Прося язвительно прошипела:

– Ну, как пирожки, милая, али полипли черным низом?

– Подгорели, сударушка, да вы не злитися так, я ж не нарочно.

– Неча барину всякий сброд есть, когда ватрушечка с творогом ажный день к столу.

– Да не любит он вашей ватрушки, пресная поди и края сухие, а то и творог кислый, грозою схваченный стороннею.

Через секунду Серпунюшку отбросило сокрушительным ударом в висок. Осколки кувшина, разлетаясь красивым вихрем разнесли запах едва прокисшего молока. Страшный визг огласил роковую случайность. То орала Проська, тряся руками и губами. Кто-то приметил, как мой кулак, словно молот, опустился на покрытую косынкой головушку моей жены. Серпунюшка лежала вниз лицом, левая рука и правая нога зашлись судорогой. Шея была теплая и родная, но пульс сонной артерии угасал, перетекая в чужие края. Ускользающая и очень главная линия жизни проткнула мое одинокое сердце и оборвалась. Смысл жизни превратился в точку, но затем и она исчезла, запахнув врата в ненавистный лицемерный мир людей. Время застыло.

Ξ

– Эй, ты меня слышишь? Тараска! Очнись, друг, это я Федор Василич… Эй! Да я ж это! Помнишь? Федька! Я вытащу тебя, ты только не молчи, слышишь?

– Да бросьте вы, Федор Василич, он уж неделю как воды в рот набрал, все пустое.

– Да иди ты… Это ж человек! Тараска! Тараска! Тарас…

Ξ

– Батюшки мои! Кого видать! Никак сам Федор Соколов, да без охраны, а?

– Добре, Петр Игнатьевич, как здоровье ваше драгоценное?

– А ничего, все ладом, ты-то как, дорогой мой Федор Васильевич?

– Не обо мне и речь. По делу я к тебе, Петруша. Выручай, брат, не в службу, а в дружбу.

– Дело ясное, что дело темное. А ну, пойдем-ка с тобой в тихую залу. У меня там заморский самогон припасен. Ух… хорош!

Старые друзья плеснули заморского самогона согласно русскому размеру и зачали вспоминали молодость, общих знакомых и разности прочие.

Насытившись былыми темами, Федор Васильевич изложил суть ходатайства.

Через четверть часа принесли папку, в коей значились обвинительные статьи на некоего Стрепунина Т. П. и его же характеристика.