Прошло три месяца. Однажды ночью меня разбудил надзиратель и приказал одеваться. Все, с испугом в глазах, провожали меня. Я решил, что пришел мой последний час. Как раз в это время проходил процесс над Бухариным, Рыковым и Пятаковым[2]. Массовый террор приобрел страшные размеры. В тюрьмах и лагерях расстреливали десятки тысяч людей. Вывели меня во двор. Там стоял грузовик, а рядом начальник тюрьмы и несколько солдат. Мне приказали подниматься в грузовик. Четыре автоматчика заставили меня лечь на пол и накрыли меня брезентом. В дороге я думал о своей жене, столько всего натерпевшейся из-за меня. Сначала умерла дочка, а теперь она узнает еще и о моей смерти. Конечно, ей сообщат, что я заболел и умер. Да все равно, что ей скажут, главное, что она снова будет страдать. Я попытался сделать вид, что мне все безразлично, но это было нелегко. Воля к жизни была сильней. Я прокручивал весь путь к Секирной Горе – мы должны проехать мимо Кремля, затем пересесть на моторную лодку. Но как меня в такой темноте повезут по морю? Это невозможно. Впрочем, меня могут просто-напросто выбросить в море. Зачем меня так далеко везти? Пока я обо всем этом думал, мы приехали в Кремль. Конвойный поднял брезент и крикнул:

– Встать!

Я не шелохнулся.

– Вставай, сучий сын!

Я не мог подняться.

– Эй, ты! Что с тобой? Ты что, околел? – кричал солдат.

Я молчал. Тогда солдаты взяли меня за ноги и за голову и сбросили с машины. Один из них схватил меня за воротник и поволок, словно мешок, в какое-то здание, где и бросил на пол. Я лежал неподвижно с закрытыми глазами, ни о чем не думая, пытаясь заснуть. Был уже день, когда меня разбудили. Передо мной стоял тот самый начальник тюрьмы, который принимал нас в 1937 году. В руке он держал лист бумаги, на котором было написано решение Главного Управления тюрем в Москве, осудившее меня за хулиганство, проявившееся в том, что я разбил два оконных стекла и оскорбил представителя НКВД. Меня приговорили к двадцати дням карцера и оштрафовали на 44 рубля за разбитые окна. Меня заставили подписать этот приговор. После этого меня отвели на первый этаж IV корпуса, в коридор, где располагалось двадцать камер. Раздели до нижнего белья. Вместо ботинок обули в лапти и посадили в карцер. В карцер можно было войти только на карачках через нижнее отверстие железной решетки. Каменный пол, окон не было, над решеткой круглые сутки горела слабая электрическая лампочка. В камере было очень влажно и холодно, чтобы не замерзнуть, приходилось постоянно двигаться и делать руками гимнастические упражнения. Но я уставал довольно быстро. Утром часовой принес мне паек на целый день: 300 г хлеба и котелок кипятка. От кипятка я настолько согрелся, что спина взмокла. Каждый пятый день я получал литр баланды. Ночью на узких нарах невозможно было согреться. Приходилось натягивать на голову рубашку и согреваться собственным дыханием.

– Это что еще за пугало? – вдруг услышал я голос Бардина у двери карцера.

– Мне холодно, поэтому я, чтобы хоть немного согреться, и натянул рубашку на голову, – ответил я.

– Для этого вас и посадили в карцер. Опустите рубашку или я вас раздену догола, – закричал он.

Прошло уже одиннадцать дней моего пребывания в карцере. Меня посетили начальник тюрьмы, полковники и генералы НКВД. Это была какая-то комиссия. Меня спросили, за что я оштрафован. Я рассказал им все, излил свою душу. Я сказал им, что я – иностранный коммунист, что я за границей сидел в тюрьмах за коммунистическую деятельность, но нигде не видел ничего подобного. В этой тюрьме царит неслыханный террор.