Но не таков был мой преподобный, чтобы обращать внимание на ротозействующих парижан. Совсем иные, неведомые мне заботы целиком захватили здесь его уже на другой день после нашего прибытия. Он теперь вставал до рассвета, в шесть часов утра, – мне же приходилось аж в пять вскакивать, чтобы согреть ему воду для мытья и бритья, – меня он тоже заставлял ежедневно обливаться водой, причем холодной, ибо на подогрев не хватало угля, – приготовить нехитрый завтрак (благо, сапоги эти чертовы я накануне вечером вычищал), – и уже в семь отправлялся из дому невесть куда, прихватив купленный здесь небольшой баул. А вечером, после сумерок, я с содроганием слышал за окном выкрики уличных оборвышей – что-нибудь вроде: “Кюре прёт!” – “Кюре в сапогах!” – “Господин кот в сапогах, започем такие сапожки-то покупали?!..” Это означало, что мне пора браться за приготовление ужина, состоящего из дешевого сыра и рогаликов с маком, – жарить рыбу и для себя, и для него отец Беренжер запрещал, страшась ее смрадного запаха, а ни на что другое отпускаемых им денег не хватало, – и вскоре доставать из моего ящика ваксу, щетки и бархотки для чистки этих черт-бы-их-побрал.
За ужином отец Беренжер обменивался со мной от силы двумя-тремя словами, а то и вовсе словно бы не замечал моего присутствия и целиком бывал захвачен какими-то своими думами. По окончании ужина требовалось спешно убрать со стола, поскольку с сего момента стол был нужен для иных дел, судя по всему, куда более для него важных, нежели поглощение пищи. Ибо теперь на столе расстилались извлеченные из баула свитки – ясно, те самые, найденные нами в церкви Марии Магдалины, господин кюре брал в руки лупу, и уже никакие силы не заставили бы его до глубокой ночи оторваться от главного с этого мига занятия: что-то он там выглядывал сквозь лупу в свитках, что-то черкал на листке бумаги, что-то беззвучно бормотал. И даже иногда среди ночи, просыпаясь у себя в каморке для прислуги, примыкавшей к комнате отца Беренжера, я видел сквозь щель под дверью, что у него все еще горит газовый свет.
Эти вот унылые вечера и ночи со щелкой света – в те дни это тоже был мой Париж.
Наша с отцом Беренжером утренняя беседа о сущности запахов
Наставь юношу при начале пути его: он не уклонится от него, когда и состареет.
Притчи (22:6:
И снова это унылое утро. И снова обливание ледяной водой, – преподобный отец каждый раз самолично наблюдал, чтобы я со всем тщанием проделывал над собой эту малоприятную процедуру.
Однажды за завтраком, пока отец Беренжер, как обычно, в задумчивости поглощал рогалики с сыром, я решился прервать его далекие отсюда мысли и спросить, зачем нужно сие мучительство. Ведь, как известно (я в какой-то книге читал), даже самые благочестивые монахи иногда принимают обет никогда не мыться, и святости у них от этого не убывает, а даже, говорят, прибавляется.
– Ты не сказал главного, Диди, – оторвался от своих раздумий мой кюре. – Пахнет ли при этом от них чем-нибудь смрадным.
– Уж не знаю, не нюхал, – признался я.
– В том-то и дело, – сказал преподобный. – А вот мне доводилось. И даю тебе слово, что не пахло от них ничем недостойным человека. Ведь что такое запах?
– И – что же? (Попробуй объясни. Уж так отец Беренжер умел так ставить вопросы, что не ответишь, хоть неделю чеши башку).
А он – уже вроде бы о другом:
– Ты когда-нибудь нюхал огурцы, обычные огурцы, растущие на грядке?
Нашел о чем спрашивать! У деревенского парня из Лангедока!
– Ну, и чем они пахнут? – не унимался он.
– Ясно чем – огурцами… (А как еще вы приказали бы ответить?)