Обычно девчонки всякими секретиками мучили: «Пойдём секретик смотреть», – землицу раскопает, там стёклышко, а под стёклышком цветные фантики. Да малахольный Алёша всё приставал к нам с Мишкой, будто знает «военную тайну». «Что за такая тайна?» – пытали мы его, а он после долгого упирания и хихиканья сдался: «А Наташка сказала, что вы… вы-ы-ы… эта… что вы дулаки».

Наташа оставила санки и, взяв меня за руку, повлекла на горку. Вечер был ясный, а тайна оказалась в том, чтоб съехать с горки на спине, а потом так и лежать на ледяной дорожке и «смотреть на звёздочки».

Чувствую, как складываются зимние эти девочки в один образ, святой и прекрасный: темнеющая округа, синее пальтишко с белым пушистым воротничком и белая шапочка… Где ты, моя хорошая? Какие звёзды мерцают над твоей головушкой? Помнишь ли детство?

Оно выдалось безгранично счастливым, несмотря на все беды, которое испытывало многострадальное наше государство. Мне даже кажется, что его последующее ослабление случилось именно из-за нас – слишком многое было упущено, чтобы нам взрослелось спокойно. И эти годы – сами как горка: за полвека не было счастливей поры у нашего народа…

2

Из домишки, прилежащего к Тому Двору, был один Чернышёв, года на два меня старше, крепкий, с худощаво-широким ликом и смолёво-смуглый. Есть такие лица – ещё и с пятном где-нибудь на щеке, словно от избытка смоли. На горку пришла Наташа, и я нарочно устроил свалку, чтобы снова к ней притолкнуться. А потом начал толкаться уже на самой дощатой площадке. Между Наташей и мной оказался как раз тот самый малахольный Алёша. Я грубо его толкнул, а Чернышёв на меня прикрикнул. Я ответил, завязалась перепалка, и я крикнул: «Черныш чёртов!» Выражение «чёртов» я перенял от бабушки и им словно продолжал её всевластие.

– А ну, проваливай в свой двор! – рыкнул Чернышёв и прогнал меня в шею. Я попёрся с санками домой и, веря во всесильность бабушки, доложил о несправедливости и заставил навести порядок. Бабушка притащилась со мной через лаз, вернула справедливость и ушла домой.

Довольный, я скатился с горки. За мной следом на ногах слетел Чернышёв, опрокинул меня и, локтем придавив шею, вжал в снег: «Ну что? Бабка-то дома. А ты тут. Так что не выдрыпывайся. Пока я добрый. По-о-онял?» Я действительно понял.

3

Зима постепенно заканчивалась, снег таял и таял. И с моим лиловым ногтем тоже что-то происходило таинственное, он словно задышал. Я проковырял иглой почерневшую, исшорканную корку: под ней нарос молодой и чудный розовый ноготь…

Уже текли ручьи вдоль мостовых. Мы пускали спичку и бежали за ней, и по ребристым треугольникам мутной воды она неслась и исчезала в решётке. На оттаявшей пахучей земле мы играли в ножички. Их было несколько разновидностей, включая сложнейшие «ордена и медали», где участвовала ещё и свинцовая бита-кругляш. Не помню вовсе… И никто, видно, не вспомнит…

Только запах оттаявшей земли, воткнутый треугольный ржавый напильник и жар на лице.

А потом завязался розовый воздух в поднебесье и настала знакомая праздничная пустынность… И когда тишина достигла эховой силы, то стал слышен далёкий и раскатный гул. Это со стороны Чернышевских казарм по Серпуховке и дальше, по Ордынке, шли на парад танки.

Все ходили их смотреть – так и называлось: «пойдём на Ордынку смотреть танки».

На Ордынке вдоль мостовой стояли людские берега, дети сидели на плечах, на пиково острых железных заборах, на деревьях…

– Смоли, «анфибии»!

Несмотря на плотнейший людской барьер, мы с Мишкой обязательно оказывались около мостовой и, дрожа от нетерпенья, вперивались в даль улицы, невидную и будто туманную.