Когда уезжали с бабушкой на троллейбусе по Большому Каменному мосту, купола сияли таинственно-домашне, давая ощущение вхожести, привычной причастности к этим башенкам и елям. Они были одного с нами поля, не игрушечными, не сказочными, а таким же понятными и равными, как и мы с бабушкой.
Дома было по-праздничному чисто. Блестела шарами ёлка, у подножия под ветками стоял Дед Мороз с шапкой и воротом из белоснежной и будто запёкшейся ваты. Корочка с искоркой была особенно хороша. Засыпая, я видел зубчатые стены и протёртые луковки, и несомненность существования протирающей руки усиливалась с каждой предновогодней минутой. Казалось, именно она сеяла белую пыль над городом и укрывала купола, раскладывала подарки под ёлкой, а синим утром будила скрёбом скребка по льду, мерным звуком лопаты, сгребающим снег под рассветным нашим окном.
Альбастра
Кирпичная стена, так называемый брандмауэр, отделяла наш двор от округи. И вот событие. Вид с улицы: пустырь, расчищенный под стройку нового дома в двенадцать этажей. Толпа народу. Около стены экскаватор с гусеницами из тускло-белых пластин. К стреле привязана на тросу блестящая клин-баба, которой он бьёт по стене, в клубах пыли с грохотом рушит, выламывает из стены щербатые глыбы. И при всей законности дела в болтании бабы что-то катастрофически разрушительное и хулиганское.
У стены снесли большую верхнюю часть, и она стала намного ниже, а там, где примыкала к «Гипрожиру», появился седловина-лаз, открывавший путь на Тот Двор, по новые земли.
– Не смей шляться на Тот Двор! – сказала бабушка, выпуская меня из дома.
Перед такими походами хоть на парад, хоть в музей, я должен был благопристойно прогуливаться, пока бабушка собиралась, настраивалась, а возможно, и пила чай. Я же стремился на Тот Двор, где шла стройка и каждый день появлялось что-нибудь драгоценное.
Был цементный раствор, который мы называли «альбастрой». На кирпич наносился шлепок альбастры, приглаживался горкой, в неё втыкалась палочка, и получался танк. Откуда-то взялось ведёрко с солидолом, настолько похожим на повидло, что у нас головы вскружились. Звали мы его «силидол». А как-то раз на повороте из грузовой машины выпала плита парафина – целую неделю мы плавили, топили, и он тёк струйками, подёрнутыми плёночкой сажи. Или плавили на руки, чтоб получались перчатки. Так и ввалился я к бабушке – в перчатине и с изгвазданным рукавом.
В предыдущий раз бабушка подзадержалась, настраивая душевные струны на поход в консерваторию. Любила ли она музыку, как любят иные, погружённые, одержимые и сыплющие названиями симфоний и ораторий, – не знаю. Знаю точно, что боготворила, как всё классическое.
Я времени не терял и, перемахнув в проём на Тот Двор, обнаружил там Мишку Кузнецова и компанию «коло» бочки со свежайшим столярным клеем. Похож он был на «силидол», такой же добротный и зовущий к употреблению. До сих пор помню своё бессилие – вижу великолепие материала, понимаю, что пропадёт, и не знаю, куда приткнуть, – хоть ешь.
Выскочил я в единственном «приличном» кительке с большими боковыми карманами, куда бабушка всегда совала носовой платок. Швыркал я без конца, и она говорила: «Выбей нос». Надыбав драгоценную бочку, я, зачерпнув пятернёй клея, засунул его в карман. Клей оказался тягуч и тошнотворно запашист. После я удовлетворённо вернулся на наш двор и ждал бабушку.
Наконец она вышла в чёрном пальто, в чёрно-синем берете с червячком и с «дамской сумочкой» под мышкой. Дамская сумочка – потёртый предмет с металлическим замком-двухлапкой и ремешком, который бабушка складывала на верху сумки, как кнут. Бабушка называла сумку именно «дамской», хотя дамство ей претило и никак не пересекалось с «Севером» и «Прибоем». Вид у бабушки был недовольный: в руках она держала забытое мной пальтишко.