Голубое небо двигалось над стеклянным потолком влево-вправо, влево-вправо.

Ее мысли прыгали из левого полушария в правое в такт качалке – влево-вправо, влево-вправо.

Ее чувства переливались из левого предсердия в правое вместе с потоком воздуха, окутавшим ее невесомое тело, влево-вправо, влево-вправо…

Она проснулась, укрытая белым вязаным пледом. Голубое полотно неба тут и там было в белых пятнышках облаков. На столе стоял фарфоровый сиреневого цвета чайник под стеклянным колпаком, сиреневая фаянсовая пара, сливочник и тарелочка с куском торта Наполеон, который выглядел именно так, каким его делала ее бабушка: тридцать два слоя, промазанные кремом и сдавленные тяжелым прессом в течение ночи, так что высота торта снижалась с полуметра до десяти сантиметров. Она отщипнула кусочек, и детство захлестнуло ее волной воспоминаний. Вкус торта был тем, бабушкиным. Чай пах травами. Она проглатывала кусочек за кусочком, прихлебывая лакомство душистым чаем, а по щекам ее скатывались прозрачные бусины слез. Они иссушали ее, но она наполняла себя чайной влагой. Ее годы, беды, переживания, неудачи, страдания, разочарования, крушения, падения выкатывались наружу в виде молчаливых слез и стекали едва заметными ручейками в землю оранжереи.

“Почему счастье женщины всегда зависит от мужчины, ее партнера, компаньона, жизненного попутчика? Почему он – источник ее радостей и печалей? Почему любовь – это вечный хаос? Или, может, то, что хаос, это и не любовь, а то, что мы придумываем себе как любовь, или то, что остается, когда она уже уходит, а мы хватаемся за красивые воспоминания и, разрезая пальцы в кровь, лепим из кусков разбитого целое, которое по сути своей невосстановимо? Откуда приходит любовь? Куда она уходит? Почему она уходит? Почему умирает раньше нас самих? Если счастье – это бабочка, то любовь – это птица. Она умирает в клетке быта, дома, стен, забот и зарплат. Этих с трудом достающихся зарплат, что исчезают с гораздо большей скоростью, чем появляются. Наши зарплаты – это заплаты на полотне жизни. Латаем, латаем и не видим из-за них само полотно, саму жизнь. А ведь птица, то есть любовь, может съесть гусеницу до того, как она превратилась в бабочку, то есть в счастье. Значит, любовь-птица может уничтожить счастье-бабочку на стадии гусеницы. Тогда в чем смысл существования, если уничтожения больше, чем рождения и возрождения?… Опять я думаю чересчур. Горе точно от ума, от его непрестанного анализа. Люди не сходят с тела, но они сходят с ума. Правда, можно ли сойти с тела, так же как можно сойти с ума?”

Она вытерла лицо салфеткой и надела туфли.

“Меньше думать – больше чувствовать.”

Откуда-то из глубины оранжереи послышался глухой бой часов. Четыре удара. Значит, осталось еще восемь часов этого необъяснимого приключения. Она решила поискать часы, так как всегда восхищалась напольными, измеряющими время исполинами. Где-то ведь должен быть сам дом, если есть сад и оранжерея?

Колоннада завершалась большой резной двустворчатой дверью, которую обычно дворецкие открывают с особым шармом и лоском, по крайней мере, в фильмах и книгах. Она слегка нажала на дверь, и та открылась в круглую просторную комнату с тяжелым дубовым письменным столом возле окна с видом на сад. За столом сидел седовласый худощавый мужчина лет семидесяти в черном свитере крупной вязки, черных брюках и черных туфлях. Он макал перьевую ручку в чернильницу и что-то медленно писал на листе бумаги, словно рисовал буквы как иероглифы.

– Добрый день, – произнесла она почти шепотом и чуть смущенно.

Мужчина не ответил. Он положил ручку и начал дуть на бумагу, чтобы подсушить чернила.