– Где они живут?

– Знакомое тебе место – Оксфорд.

Дома шутили, что учебу в Англии Алексу предопределили еще до рождения. В США нормальных университетов уже не было, а когда выяснилось, что младший сын унаследовал интерес отца к литературе, сомнений не осталось. Так сразу после школы Алекс оказался в Оксфорде.

– Оксфорд?! Отлично! Об этом можно только мечтать.

– Папу там знают и уважают, и когда стало известно, что он намерен уехать из Штатов, одно из первых приглашений пришло оттуда. Именно тогда мама сдалась.

– Оксфорд я вспоминаю часто. Сам знаешь, чему учат в наших школах. О том, что происходит за пределами Америки, я имел смутное представление. В Оксфорде поразило множество студентов-иностранцев. Были и выходцы из стран Европы, которых на карте уже не найдешь.

– Остальной мир у нас мало кого интересовал. У тебя была литература, у меня – электроника. А у большинства вообще ничего не было.

– Я открывал Европу по книгам. Реальность оказалась иной. Но такого я и представить не мог.

– Сел на своего конька, профессор!

Пит понимал, Алексу надо дать выговориться.

– Не ерничай, лучше послушай. В Оксфорде я почувствовал себя неучем. Белой вороной быть не хотелось. Решил взять курс современной истории, но не пришлось. Повезло с тьютором – наставником, из тех, которые там опекают школяров. Дэвид Блэкхилл был всего на десять лет старше, но для меня он стал воплощением образованности, мудрости и вообще совершенства. Казалось, он знает все на свете. Дэвид научил меня учиться, познавая мир, не предлагал готовых решений. Я старался смотреть на все его глазами. Через пару семестров уже мог бы выступать на семинаре. Новейшая история Европы оказалась даже не драмой, а трагическим эпосом.

– Тебе повезло. В Монреале у нас были классные профессора, но за рамки предмета они не выходили. Такой тьютор и мне бы не помешал. Рядом с тобой я чувствую себя, как когда-то ты рядом со своим опекуном.

– Только благодаря Дэвиду я смог понять, что произошло с Европой.

– И что же с ней стряслось?

– Шуткам здесь не место. Европейцы, как и мы, наступили на грабли толерантности. Тебе это интересно?

– Да. Хотя, честно говоря, я привык принимать мир таким, как есть, особо не заморачиваясь. Если бы не твой чудовищный приговор, я и теперешнюю Америку считал бы лишь затейливым зигзагом цивилизации. Каждый по-своему с ума сходит. Кто знает, как оно должно быть? Кому дано право судить?

– Меня-то они судили. Ты – настоящий американец – «свобода превыше всего». И я так считал. Но, присягая демократии, провозглашая свободу, нельзя терять голову, чувство меры. Звучит, в самом деле, странно – мера демократии, мера свободы. Европейцы тоже, наверное, так думали. Но, утратив чувство меры, они похоронили и свободу, и демократию, и свою Европу. Откуда сердобольным либералам было знать, что гуманизм и человеческое сострадание способны сыграть с ними злую шутку?

– Ты, я вижу, в форме. Значит, и человеческая доброта – не такое уж добро?

– Все сложнее. Толерантность – палка о двух концах. Это не только способность понимать чужую боль, страдания, проявлять терпимость к чужим обычаям, взглядам, образу жизни. Есть у нее и оборотная сторона. Это готовность, помогая несчастным, самим страдать, обрекая на страдания других, включая своих близких. Одно из значений латинского слова tolerantia – «добровольное перенесение страданий». Запредельная толерантность требует жертв, и ими становятся сами благодетели.

– Мудрено.

– Да, непросто. В Европе все началось давно. Поначалу ей самой нужна была молодежь из стран третьего мира. Дешевая рабсила, в первую очередь, для непрестижных занятий. К тому же, в конце прошлого века было отмечено заметное старение населения. А если в средней семье меньше двух детей, у народа нет шансов даже на простое воспроизводство. Это арифметика. В начале нашего столетия самая высокая рождаемость была во Франции – 1,8 ребенка на семью. Для всей Европы она едва превышала 1,3. К середине века работающие европейцы не смогли бы содержать пенсионеров. Но молодые всегда хотели жить в свое удовольствие, а с детьми это сложнее, и заводить их не спешили. Настало время, когда с этим что-то нужно было делать.