Мы шли и болтали о разном. Но каждый словно сам с собой, будто каждая душа в каждой своей темной глубокой глубине поняла, что ничего уже не будет и чем это «ничего» аукнется, и бубнила, заговаривая будущую боль.

– Какой язык мне выбрать? – громко с невопросительной интонацией интересовалась Лиза у окружающего пространства, частью которого был я.

Со следующего года ей предстоял патч до версии «полиглот с тремя языками», и нужно было выбирать третий язык к имеющейся англо-русской паре. Немецкий, французский или испанский. Себе бы я посоветовал испанский, а этой рыбке, эмоциональной, но не воспламеняющейся, больше подошел бы немецкий с его их-либе-дих, которое можно сказать с чувством, смыслом и расстановкой перед тем, как заняться образцово-показательным я-я-натюрлих-хер-нихт-ауф!

– …немецкий? Почему немецкий? Я хочу испанский! Будем разговаривать с тобой на испанском дома, чтобы мама не понимала. Как будет на испанском «я тебя люблю»?

– Никак. Они говорят «тэ-кьеро». Это означает «я тебя хочу».

– Я знаю. Мой тигра меня хочет.

– И не на испанском, а по-испански.

– Можно и по-испански.

– Мы на концерт не опоздаем?

– Ой, смотри, там персики! Давай купим персик! Давай персик купиииим!!

– Ну, давай купим персик, – я уже морщусь, подхожу к фруктовому лотку с несколькими бойкими продавцами и бесформенной плавающей очередью, состоящей из отдыхающих разных мастей и степеней кислородного опьянения.

Лиза немного сзади держит меня за руку. Я чувствую себя отцом великовозрастного ребенка. И четыре человека впереди и мысль, что все это неправильно.

* * *

Первым моим воспоминанием был страх смерти, означающий неизбежное расставание с любимыми и продолжение существования в той части, которая уже не наполнена событиями. Там, в этом прошлом, мы живем в однокомнатной хрущевке. Ночь. Мама спит рядом. Мне семь месяцев. На стене тень кроны дерева, освещаемого уличными фонарями. Листья рисуют фигуры и лица. Интересный, но совершенно чужой мир, в котором я оказался по какой-то нелепой ошибке. И как они смеются, растягивая губы, и как они злы и завистливы, и как они землю готовы жрать, лишь бы у соседа не было лучше!..

Но ведь она, эта маленькая Лиза со мной. Да какая разница, что у нее в голове… Не оглядываясь, я взял ее за руку. Она как будто почувствовала мое состояние, ее пальцы неожиданно чутко отозвались – она слегка сжала мою ладонь. И это было так непривычно, как и тепло ее ладони, особое тепло – как же я мог не заметить этого в ней раньше?! – я держал за руку человека моей сущности, моей природы… И вдруг я увидел Лизу. Она стояла в десяти шагах от меня, отчаянно споря с продавцом арбузов. И тогда я оглянулся.

Та, чью руку я теперь больше всего на свете боялся отпустить, была рядом и смотрела в сторону и что-то говорила о сливах и яблоках, а за ее спиной стоял, озираясь по сторонам, ее парень, тот, кто, как она думала, нежно сжимает ее ладонь. Мне так показалось. Но она повернулась. Просто, без всякого «неожиданно», посмотрела на мою руку, и ничего не произошло. Мы так и остались стоять, держась друг за друга, незамеченные в толпе, уже глядя на яблоки, хурму и персики, застигнутые врасплох всем этим миром, давшим нам возможность прикоснуться друг к другу всего лишь один раз.


Нигма


Его звали Нигма. Недели две тому назад Ван Палыч, шаря глазами по бараку в поисках, до кого бы докопаться, уставился в сутулую спину дохляка и рявкнул, видимо, силясь переорать нью-эйдж в бывших когда-то белыми наушниках студента: «Слышь! Дай послушать Энигму!». Все уже знали, что слушает дохляк. «Энигму, говорю!» – повторил обернувшемуся Палыч и расхохотался. «Ну ты… Нигма!». Кликуха прижилась.