Но можно ли одно противопоставлять другому? Не вернее ли допустить, что речь идёт о разных уровнях одного и того же феномена? Во всяком случае, не наполнив так называемый «универсальный» механизм поведения «человека толпы» конкретно-историческим содержанием, мы получим новую абстракцию. И она грозит стать ещё опасней всех прежних. Представляется, что прежде чем решать, национальной ли спецификой или чем-то ещё определялась социальная психология того времени, нужно ответить на три фундаментальных вопроса. Во-первых, что означало для русского человека крушение такой привычной для него формы власти, как монархия? Во-вторых, почему столь большие массы пошли за социалистическим идеалом, с которым они прежде даже не были знакомы? И, наконец, почему те же массы, что на протяжении месяцев крушили и упраздняли всяческие элементы подчинения, так легко приняли новую диктатуру?
Вопросы эти ещё ждут ответа. Но если он так и не будет найден, удивляться не стоит. Российское общество было слишком неоднородным, чтобы реакция на столь глобальные катаклизмы, каковым была революция 1917 года, у всех была совершенно однообразной. Уже имеющиеся на этот счёт исследования показали, например, что свержение монархии отнюдь не было таким праздником для всех, как это принято было считать раньше. Да, Великие князья и бывшие полицейские нацепляли на себя красные банты. Но это была их попытка мимикрировать под толпу. Но высшие слои вновь «не так» поняли свой народ. И красный бант на груди Великих князей стал символом предательства, а не революционного очищения.
Не случайно многие письма, приходившие в Петроградский Совет, были проникнуты стихийным монархизмом. Причём монархизм этот был в письмах лишь тоской по прежней законности и порядку. Но на этом основании нет смысла делать далеко идущие реставраторские выводы. Вероятно, против монархии было большинство народа. Почему именно так? И все же, каковы пропорции в соотношении тех, кто был за и против? Убедительных исследований по этим вопросам всё ещё нет. В этом смысле следует согласиться с методологически важным мнением безымянного автора одного из писем 1917 года. Он предупреждал вождей революции, что прежняя власть держалась не только на штыках, она поддерживалась вековыми традициями всей русской истории, у революционного государства такого запаса прочности не было[51].
Однако предварительные выводы о психосоциальном восприятии потрясённым революцией российским обществом государства можно будет лишь после того, как будет накоплен достаточный материал по социальному поведению в год революции разных социальных слоёв и классов. Определённые успехи, правда, уже есть.
Так, вполне естественный интерес для страны, в которой аграрное население преобладало, историки проявили к психосоциальной стороне отношений к революционной власти со стороны крестьян[52]. К примеру, широкий спектр связанных с этим сюжетов поднят в коллективной монографии П. С. Кабытова, В. А. Козлова, Б. Г. Литвака[53]. Увы, в новаторской в целом работе есть просто удивительные пассажи. В частности, социалистический идеал крестьянства почему-то рассматривается в связи с отношением мужика к сельскохозяйственным коммунам. Куда интересней беглый взгляд авторов на соотношение социалистического и коммунистического идеалов у первых коммунаров. Но эта перспективная тема лишь обозначена.
Немалый интерес может представлять ещё одна коллективная работа – «Крестьянство России в период трёх революций». Её авторы – В. Г. Тюкавкин и Э. М. Щагин – дают срез судеб крестьянства применительно ко всей эпохи революций с 1905 по 1918. В целом она посвящена более широким вопросам. Но есть в ней наблюдения и психосоциального плана. Так, очень интересен с событийной и методологической точки зрения, предпринятый в ней анализ отношения крестьян к Декрету о земле. Вероятно, здесь понадобятся ещё уточнения, например, статистического плана. Но имеющиеся в настоящее время в распоряжении историков источники позволяют говорить, что крестьяне считали его, чуть ли не «святым декретом»