– Почему она погибла.
– Я не понимаю смысл этой смерти – это всего лишь сентиментальный Карамзин! А мне дай сливочное масло! Миры подавай! Не пойму – не могу снимать! Что ты молчишь?
Почему она погибла? И когда она погибла?
А тогда было только начало. Были просто солнечные дни, и ему нравилось, как она идет своей танцующей походкой, и как все оборачиваются ей вслед, и как она по-птичьи порывиста и радостно красива.
– Я не опоздала?
Она никогда не опаздывала. В крайнем случае, добиралась на микроавтобусах, на грузовичках, даже на поливальных машинах! Если в назначенный час у метро останавливалась какая-нибудь нелепая машина – это была она.
– Можешь меня чмокнуть в щечку. Нет-нет, чемоданчик не трогай. Я сама. Я потом как-нибудь нарочно устану для женственности и попрошу тебя понести. Что ты улыбаешься?
– Я не улыбаюсь.
– Нет, ты улыбаешься. У меня смешной вид, да? Просто у девушки в руках – два места: сумочка и пальтишко. Как я вышагиваю с тобой важно, ха-ха-ха! Нет-нет, чемоданчик не трогай!
Она боялась любой его помощи.
– Это не нужно девушке. Чтобы не мягчать. А то не заметишь и опять влопаешься в привязанность. А потом отвыкать трудно. Лучше подбадривать себя разными глупыми, грубыми словечками – опять же, чтобы не мягчать. А то хорошо мне – я плачу, плохо – реву, слезы у меня близко расположены, думаю я себе.
«Думаю я себе» – одно из выражений, которыми она себя «подбадривала». Другое – «ужасно».
По дороге ее посещали самые внезапные мысли, и тогда она вдруг вцеплялась в его руку и произносила, расширив зеленые глаза:
– Ужасно!
Но добиться от нее, что именно «ужасно», было невозможно. Она шла и молча шевелила губами – это она так беседовала сама с собой. А через несколько дней вдруг говорила:
– Знаешь, мне приснилось в ту ночь, что тебе стало плохо-плохо и ты остался совсем один, какой-то разорившийся, никому не нужный, «изгой», как говорит бабушка Вера Николаевна. И я тебя так жалею, ну до слез, а помочь почему-то не могу, не пускают меня к тебе. Представляешь, мы с тобой шли тогда – и я все это вдруг так отчетливо увидела!
Но все это она говорила ему потом.
В комнату весело ввалились все те же: Женщина с никаким лицом и радостный Сережа.
– Время, Федор Федорович!
Режиссер принял величественный, таинственный вид – такими, должно быть, бывают женщины перед родами.
– Пора в павильон! Со мной пойдешь или здесь над финалом подумаешь?
– Над финалом я думать не буду. Финал будет прежний.
– Парень, так не пойдет. Я прошу тебя о минимуме – другие вообще ничего не просят. Они просто не разговаривают с авторами, они их переделывают, – Режиссер распалял себя. – А я прошу! Я объясняю, почему меня жмет! Но ты…
Когда напечатали его повесть, некая критическая дама, существо некрасивое, естественно, умное и злое, сказала, яростно улыбаясь:
– Милая повесть. Можно, конечно, писать и получше, но нынче это необязательно. Восхитительна главная героиня – она святая. Это своего рода новаторство. Последние удачные жития святых были написаны в пятнадцатом веке.
Он горячился. Ответил что-то обидное. Зачем? Она была не виновата. Она никогда не любила. И ее не любили… И оттого она была так яростно деловита и с такой страстью занималась уймой важных и серьезных вещей, которые в конечном счете оказываются такими неважными и несерьезными.
А она – любила. И поэтому повесть имела успех. Ему повезло с ней. Ему попалась прекрасная она. Это самое важное, если ты стараешься писать правду. А он тогда старался.
– Если хочешь знать правду – надо переписать полсценария! – кричал Режиссер, уже стоя в дверях. Чтобы весь коридор слышал, как он управляется с автором. И как он несчастен. – Скажи что-нибудь! Роди!