Собственно, аресты Арефьева и Гудзенко (1931–1999) именно в 1956‐м и являются «пробой» политических реформ советского общества. И если Арефьев отсидел три года за подделку рецептов (медицинский институт познакомил его с препаратами, позволявшими заниматься живописью буквально день и ночь, активно расширяя сознание), то Гудзенко, участник войны, сын полка, награжденный медалью «За победу над фашистской Германией», был осужден по 58‐й статье за антисоветскую агитацию и пропаганду. Гудзенко посадили за то, что он, эстет и формалист, приверженец Парижской школы, идя по Невскому с холстом под мышкой, всего лишь познакомился с французскими туристами и привел их к себе домой на улицу Зодчего Росси, где показал свои картины и несколько продал. Арест не обескуражил художников. В лагере Арефьев, лишившийся при обыске части своего раннего творчества (графика из «Банной серии» конфискована как порнография), делает гениальные зарисовки быта и нравов. Реальность он видит резко и героически: равняется на Шарля Бодлера. Переписанные стихи ему присылают друзья, что непросто, ведь «упадочная» французская поэзия находится в спецхранах библиотек. Помогает франкофил Гудзенко: из своего заключения он шлет другу собственные переводы и подстрочники, сделанные по памяти. Арефьев, посаженный как раз в год триумфа Пабло Пикассо в ГМИИ и Эрмитаже, отправляется в лагерь с нетрадиционной татуировкой на предплечье – «Девочкой на шаре».

1960‐е и 1970‐е в судьбе создателей ОНЖ не менее драматичны. В феврале 1961 года умирает Роальд – Алька – Мандельштам. Друзья – Арефьев и Шагин – хоронят его на Красненьком кладбище. Сохранились, что редкость, фотографии похорон. Они были сделаны также весьма примечательным человеком – Алексеем Сорокиным. Татьяна Никольская, исследовательница Вагинова и других поэтов русского авангарда, назвала свои воспоминания о Сорокине «Петербургский мечтатель», отсылая читателя к «Белым ночам» Достоевского и, пародийно, к запискам Г. Уэллса о В. И. Ленине. Способ жизни Сорокина дает Никольской возможность сформулировать важнейшее определение того типа сопротивления советской власти, который выбрала ленинградская культура. Это было «эстетическое инакомыслие», отличавшее и ОНЖ, и в целом вторую культуру Ленинграда от аналогичных явлений нонконформизма в Москве69. Красненькое кладбище находится в самом конце проспекта Стачек, на границе пролетарского Ленинграда. В блокаду это была линия фронта, и на кладбище, очень густо «населенном», вырыли несколько дотов. Арефьев и Шагин остались там жить после похорон, потрясенные далеко не первой в их жизни смертью близкого человека: невозможно оказалось так вот сразу уйти и расстаться с Мандельштамом, который не просто писал стихи, но именно говорил языком их живописи, как будто это она сама могла говорить о себе:

В переулке моем – булыжник
Будто маки в полях Монэ.

Надо сказать, что в жизни Шагина самое начало 1960‐х как раз было временем короткой творческой передышки. Олег Фронтинский, тогда впервые увидавший рисунок художника с пейзажем у Храма Дружбы в Павловске, испытал сильнейшее восхищение и отправился знакомиться с автором. Он пишет:

Мне открыл человек красивый и грустный, в голубых джинсах и розовой рубахе, с большими ступнями босых ног. Митя (сын Шагина и художницы Натальи Жилиной. – Е. А.) сидел тогда в детской кроватке. Над ним – репродукции Ю. Васнецова. Мы говорили на кухне, где пол был серо-голубой, живописный. Я угощал его монографией Дюфи в издании «Skira», а он меня – миниатюрами французских хроник из «Иллюстрасьен»